Неточные совпадения
В глуши что
делать в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что
упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Пророк за предсказание
попал, как следует, в острог, но тем не менее дело свое
сделал и смутил совершенно купцов.
Впрочем, если слово из улицы
попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию
сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет
сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Зачем же выставлять напоказ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж
делать, если такого свойства сочинитель, и так уже заболел он сам собственным несовершенством, и так уже устроен талант его, чтобы изображать ему бедность нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства! И вот опять
попали мы в глушь, опять наткнулись на закоулок.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не
попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади,
делать свои хозяйственные запасы и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади; она сгоряча
сделала еще прыжков десять, споткнулась и
упала на колени.
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его,
пала к ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому,
сделать, чтоб и этот не умер?»
Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я
попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter —
делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не
падал, он все-таки
сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
— Ну, дети, теперь надобно
спать, а завтра будем
делать то, что Бог даст. Да не стели нам постель! Нам не нужна постель. Мы будем
спать на дворе.
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь — он
спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно
сделали для него при жизни.
Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда
попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их
делал.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она
делает, не шутил, не смеялся с ней — она похудела, на нее вдруг
пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе — и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно,
попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я
делаю, что я
делаю? Как я ослеп! Боже мой!
«Ах, Боже мой, до чего дошло! Какой камень вдруг
упал на меня! Что я теперь стану
делать? Сонечка! Захар! франты…»
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много
спал или нет, как будто
делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
Сначала полетит одна; он вдруг
сделает позднее и бесполезное движение, чтоб помешать ей
упасть, и уронит еще две.
Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака
сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом
спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и
делает все то же и так же, что
делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.
Ты
делал со мной дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень
упадет на голову.
По неосторожности моей
упал с вантов на палубу и выломил себе три пальца, что меня навсегда
сделало неспособным управлять гребнем.
Я тебе, читатель, позабыл сказать, что парнасский судья, с которым я в Твери обедал в трактире, мне
сделал подарок. Голова его над многим чем испытывала свои силы. Сколь опыты его были удачны, коли хочешь, суди сам; а мне скажи на ушко, каково тебе покажется. Если, читая, тебе захочется
спать, то сложи книгу и усни. Береги ее для бессонницы.
Городничий (
делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко мне, к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись, говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы! не нашли другого места
упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг
упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не
сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
Добчинский. Я бы и не беспокоил вас, да жаль насчет способностей. Мальчишка-то этакой… большие надежды подает: наизусть стихи разные расскажет и, если где
попадет ножик, сейчас
сделает маленькие дрожечки так искусно, как фокусник-с. Вот и Петр Иванович знает.
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно
сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не
спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть было не
упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого
сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел,
сделал прыжок и больше я его не видал.
Потом она приподнялась, моя голубушка,
сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка;
упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Он
сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха
упала мне прямо на голову.
И хотя он тотчас же подумал о том, как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже
упал теперь, он повторил ее, зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может
сделать.
Левин находил, что непростительно есть,
спать, говорить даже теперь, и чувствовал, что каждое движение его было неприлично. Она же разбирала щеточки, но
делала всё это так, что ничего в этом оскорбительного не было.
Она не
спала, а тихо разговаривала с матерью,
делая планы о будущих крестинах.
С рукой мертвеца в своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе не думал о смерти. Он думал о том, что
делает Кити, кто живет в соседнем нумере, свой ли дом у доктора. Ему захотелось есть и
спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
Он едва успел выпростать ногу, как она
упала на один бок, тяжело хрипя, и,
делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою, потною шеей, она затрепыхалась на земле у его ног, как подстреленная птица.
Француз
спал или притворялся, что
спит, прислонив голову к спинке кресла, и потною рукой, лежавшею на колене,
делал слабые движения, как будто ловя что-то. Алексей Александрович встал, хотел осторожно, но, зацепив за стол, подошел и положил свою руку в руку Француза. Степан Аркадьич встал тоже и, широко отворяя глава, желая разбудить себя, если он
спит, смотрел то на того, то на другого. Всё это было наяву. Степан Аркадьич чувствовал, что у него в голове становится всё более и более нехорошо.
Теперь, когда он не мешал ей, она знала, что
делать, и, не глядя себе под ноги и с досадой спотыкаясь по высоким кочкам и
попадая в воду, но справляясь гибкими, сильными ногами, начала круг, который всё должен был объяснить ей.
Он не ел целый день, не
спал две ночи, провел несколько часов раздетый на морозе и чувствовал себя не только свежим и здоровым как никогда, но он чувствовал себя совершенно независимым от тела: он двигался без усилия мышц и чувствовал, что всё может
сделать.
Левин шел за ним и часто думал, что он непременно
упадет, поднимаясь с косою на такой крутой бугор, куда и без косы трудно влезть; но он взлезал и
делал что надо.
— Да что же она
сделала? — довольно равнодушно сказал Левин, которому хотелось посоветоваться о своем деле и поэтому досадно было, что он
попал некстати.
Она тоже не
спала всю ночь и всё утро ждала его. Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его, и радовалась этой мысли, и робела и стыдилась, и сама не знала, что она
сделает. Она слышала его шаги и голос и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и
сделала то, что она
сделала.
— Откуда я? — отвечал он на вопрос жены посланника. — Что же
делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и всё с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю, что это стыдно; но в опере я
сплю, а в Буффах до последней минуты досиживаю, и весело. Нынче…
— Что ж
делать? Я не могла
спать… Мысли мешали. При нем я никогда не принимаю. Почти никогда.
— А не знаю; как там придется. Признаться вам, боюсь я службы: как раз под ответственность
попадешь. Жил все в деревне; привык, знаете… да уж
делать нечего… нужда! Ох, уж эта мне нужда!
Лев
спал. Мышь пробежала ему по телу. Он проснулся и поймал ее. Мышь стала просить, чтобы он пустил ее; она сказала: «Если ты меня пустишь, и я тебе добро
сделаю». Лев засмеялся, что мышь обещает ему добро
сделать, и пустил ее.
Я стала шить, но не могла
делать ровных стежков; один стежок выходил большой, а другой
попадал на самый край и прорывался насквозь.
Обезьяна сидела на дереве и смотрела. Когда человек лег
спать, обезьяна села верхом на дереве и хотела то же
делать; но когда она вынула клин, дерево сжалось и прищемило ей хвост. Она стала рваться и кричать. Человек проснулся, прибил обезьяну и привязал на веревку.
— Ты знаешь, — в посте я принуждена была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и
попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось
сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
— Лидия, кажется, простудилась, — говорила она, хмурясь, глядя, как твердо шагает Безбедов. — Ночь-то какая жуткая!
Спать еще рано бы, но — что же
делать? Завтра мне придется немало погулять, осматривая имение. Приятного сна…
— Пишу другой: мальчика заставили
пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его
сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем. Хотел жениться — по любви — на хорошей девице, а женился из жалости на замученной вдове с двумя детьми. Полюбил и ее, она ему родила ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил…
Люди судорожно извивались, точно стремясь разорвать цепь своих рук; казалось, что с каждой секундой они кружатся все быстрее и нет предела этой быстроте; они снова исступленно кричали, создавая облачный вихрь, он расширялся и суживался,
делая сумрак светлее и темней; отдельные фигуры, взвизгивая и рыча, запрокидывались назад, как бы стремясь
упасть на пол вверх лицом, но вихревое вращение круга дергало, выпрямляло их, — тогда они снова включались в серое тело, и казалось, что оно, как смерч, вздымается вверх выше и выше.
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик
делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это
упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…